Увидев дочь, Антип сурово оглядел ее всю, с головы до сапожек, спросил ядовито:
— Ну? Занадобился-таки батюшка?
Таисья спокойно и печально глядела на злого, ощерившегося старика.
— Небось, сволокли твоего сокола? — закричал Антип. — Сволокли, так и я хорош стал? Плати, мол, за моего шиша, за татя, за кабацкого залета, плати, батюшка…
У Таисьи дрогнуло лицо, но смолчала, — пусть бесится. Стояла в своей избе словно чужая, смотрела на родного отца, будто видела его впервые: стар стал Антип, пожелтел, опух, пьет, что ли, много? И вспомнила, как говорили ей люди, что Антип всюду хвастает спасением царя, показывает царский кафтан да шапку, велит себя угощать с почетом.
— Пришла, так кланяйся! — крикнул Антип. — Кланяйся, не стой чурбаном! В ноги пади, проси жалостно, с умилением…
— Для чего так, батюшка? — тихо спросила Таисья.
Старик опешил на мгновение, потом закричал еще злее:
— Падаль гнилая, дура, для кого от меня ушла? Для ярыги беспортошного, для покрутчика, для весельщика. Вот и достигла! А я — кормщик царев, вот я кто! Я самого царя…
Таисья медленно повернулась и вышла в сени. Голову она держала высоко, в глазах не было ни слезинки. Антип кричал в избе, уронил подсвечник, заругался. Она тихо притворила за собою калитку и пошла к Соломбале, на верфь, туда, куда еще утром угнали мужиков из города. Короткий осенний день уже кончался. Черные тучи — клочкастые, низкие — ползли над городом, над луковками церкви великомученицы Параскевы, над высоким домом богатого попа Кузьмы. Дождь накрапывал — мелкий, медленный, холодный. Стрельцы — в шапках, опушенных лисьим мехом, в долгих, почерневших от сырости кафтанах, туго подпоясанные веревочными поясами — шагали по домам, хмурые, злые, — стыдно бабам в глаза глядеть. У калиток, у крылец подвывали старухи. Конным строем — по три в ряд — возвращались рейтары…
То место, у которого давеча стоял голландский корабль, Таисья не узнала: по берегу шел крепкий, с железными копьями по верхам частокол, над углами возвышались будки — сидеть ратным людям, смотреть, как работают на верфи, да не задумали ли они лиха: бежать, али убить мастера, али уплыть Двиною. И ратные люди из немцев уже сидели в теплых тулупах, в меховых шапках, с алебардами и ружьями, — от такого куда уйдешь? И ворота тоже были не простые, а двойные, шитые железом. В одни въедешь, другие не откроют. Первые закроют, все осмотрят — тогда валяй дальше.
У частокола ходили бабы с распухшими глазами, тетешкали детей. Ребята постарше держались за подолы, дрожали от сырости, спрашивали:
— Мамка, а где тятька наш? Мамка, а чего тятька не идет?
— Мамка, рази тятька еще с моря не вынулся?
— Мамка, тут рыбкой торгуют?
Таисья прижала лицо к частоколу, но никого не увидела, только бревна лежат да два какие-то иноземца прохаживаются, гогочут друг с другом. Простояла долго, до ночи, ни на что не надеясь, ничего не ожидая. И все время к воротам подходили то стрельцы, то драгуны, то рейтары, то таможенные солдаты, вели мужиков из дальних мест — строить корабли.
Ночью Таисья пришла к бабке Евдохе и молча легла на лавку. Бабка сварила сбитню, она не стала пить.
Лежала, не смыкая глаз, в темноте и слушала — все казалось, что-то услышит…
На рассвете Сильвестр Петрович приехал на Соломбальскую верфь и велел тотчас же бить в барабан. Барабан отыскался не сразу. Было темно, мозгло, стоял такой плотный туман, что огни караульных костров казались бледными и совсем маленькими. Люди под барабанный бой поднимались с трудом, не понимали — куда им идти, чего от них хотят. Иноземец надзиратель Швибер с кнутом в руке покрикивал в тумане:
— Ну, ну, быстрее, ну, ну…
Иевлев быстрым шагом обошел землянки, везде на два-три вершка стояла вода, спать люди тут не могли, эту ночь народ промучился у леса, назначенного к постройке второго эллинга, у стен верфи, у длинного низкого амбара, в котором сложена была пенька, смола, канаты, топоры, пилы, гвозди…
— Где избы для трударей? — странным голосом спросил Иевлев у надзирателя Швибера.
Тот испугался этого странного голоса, спрятал кнут за спину, сказал, что давеча господин Баженин лес для изб доставил многими плотами, да сложить не поспели. Сильвестр Петрович тем же странным голосом велел послать за Осипом гонца, да со спехом.
На верфи, огороженной впрок не для одного, не для двух, не для трех кораблей — куда поболее, горели костры, варилась для трударей жидкая кашица. Водовозы возили колодезную воду; под мерное «раз-два взяли» народ разгружал лес с плотов, только вчера пригнанный с баженинских пильных мельниц из Вавчуги. Работали вместе — рыбак с пономарем, беглый поп с кузнецом, землепашец с медником, калашник с лодейным кормщиком…
Корабельные мастера Николс да Ян, сидя в домике, построенном для них на верфи, пили кофе со сливками, с гретыми калачами. Мастер Ян неторопливо рассуждал, поглядывая на Сильвестра Петровича хитрыми глазками:
— Двинянин должен иметь к нам, господин, страх. Один большой неимоверный страх. Тогда мы будем иметь корабли. Первый день на верфи — первый страх. На всю его жизнь — страх. Испуг. Ужас, да, вот как. Больше работают — меньше бить. Меньше работают — больше бить!
Иевлев молчал. Сердце его стучало толчками, щеки горели. Он старался не смотреть на мастера Яна, медленно жующего гретый калачик.
— Быть может, вы желаете выпить чашечку кофе? — спросил Николс.
— Нет, я не желаю чашечку кофе! — ответил Иевлев.
— Страх, испуг, ужас — очень хорошо! — продолжал мастер Ян. — Только так. Иначе нельзя их удержать.