В трапезной стало совсем тихо, народ посматривал то на Мокия, то на молодого Рябова.
— И быть вожаком в ихнем деле — самому сильному, ловкому, смышленому, иначе вожак первым в океане-море от устатка повалится, — так говорю? Далече лететь из теплых краев, отче, к нам — на Колгуев, да на Моржовец, да на Вайгач, ох, далече. Суди теперь сам — куда обитель твоя нас посылает! Не в близкие места. На Новую Землю идти морского дела старателям, на Матку. Тебе отсюдова-то все видится близко, а мы знаем — не впервой туда парусом бегаем… Вожак ватаге надобен.
— Тебе и быть первым кормщиком, — осторожно ответил Агафоник. — Как хаживал — так и ныне пойдешь.
— Нет! — покрутил сивой головой Мокий. — Отходил я свое, отче.
И, оглядев застолье, дед громко, суровым голосом спросил:
— Люб ли вам, братцы, первым кормщиком Рябов Иван сын Савватеев?
Люди отвечали не торопясь, один за одним, спокойно, вначале старики, потом кто помоложе.
— Люб Иван Савватеич! — сказал рыбак Копылов.
— Хорош малый, люб! — кивнул черный, с острым взглядом кормщик Нил Лонгинов.
— Люб!
— Ставить кормщиком над ватагой!
— Люб нам Иван сын Савватеев!
— Отец его первым кормщиком ходил, нынче — ему…
— Пусть ответ говорит!
— По обычаю, как повелось!
— Как от дедов на Беломорье заведено!
Рябов встал с лавки, упершись могучими руками в стол, поклонился народу на три стороны, поблагодарил всех тех, с которыми не раз хаживал в море, сказал, что велика ему честь. Народ загудел, что просит честь принять. Рябов молча поворотился к деду Мокию, который с волнением ждал этой минуты. Много лет тому назад другой старый кормщик так же передавал артель молодому Мокию, как нынче дед Мокий будет передавать ее Рябову.
Не торопясь, негромко Мокий начал задавать вопросы:
— Спопутие ведомо ли тебе, Иван Савватеич?
— Ведомо, дединька! — спокойно и уверенно ответил Рябов.
— Глыби морские, луды, кошки, мели — ведомы?
— Так, дединька, ведомы.
— Волны злые, ветры шибкие, волны россыпные ведомы ли?
— Ведомы, дединька!
— Пути лодейные дальние на Грумант, на Матку, на Колгуев, в немцы, вверх в Русь ведомы ли тебе, кормщик?
— Ведомы, дединька!
— Звезды ночные, компас ведаешь ли?
— Ведаю.
— Поклонишься ли честным матерям рыбацким, женкам да малым детишкам, что покуда жив будешь — не оставишь рыбарей в морской беде?
— Поклонюсь, дединька!
Дед Мокий расстегнул сумочку, что висела у него на поясе, достал оттуда старый, вделанный в пожелтевшей кости компас, положил его перед Рябовым, сказал строго:
— Артельный!
— Ведаю.
— С ним и пойдешь. Компас добрый…
Лицо старика совсем посуровело. Рябов опустил голову, легкая краска заиграла на его скулах.
— Кажись бы, и все сказано, — произнес Мокий, — да еще об едином надобно помянуть…
Он вздохнул, вздохнули и другие, — многие из сидящих за столом знали, о чем речь.
— Я тебе не в попрек, — не глядя на кормщика, сказал Мокий, — я для бережения сказываю и по обычаю: полегче бы, Иван Савватеевич, с зеленым вином. Куда оно гоже?
Рябов молчал.
Дед еще вздохнул, мягко, без укора добавил:
— Набуянишь во хмелю — и пропала буйна голова. Ты вникни, детушка, рассуди: горю оно, проклятущее, никак не поможет, а сколь многие наши Белого моря старатели на нем жизни лишились…
— А ежели она не в радость бывает, жизнь, — тогда как? — негромко спросил кормщик и помолчал, ожидая ответа.
Мокий хотел было что-то сказать, даже пошептал губами, но вдруг махнул рукой и поднялся. Сразу зашумев, поднялись остальные…
Из трапезной морского дела старатели вышли после обедни. Небо затянуло, шел мелкий дождик, чайки, широко распластав крылья, с криком носились над Двиной. Народ рассыпался по лодьям, заскрипели вороты, подымая якоря.
— На Новую Землю все шесть? — спросил Иван Кононович, оглядывая суда.
— Туда! — ответил Кочнев.
— Много нынче.
— На Грумант от Пертоминской обители, слышно, ныне побегут четырьмя лодьями. На Колгуев посадские с Онеги собираются — лодей не менее семи…
Иван Кононович поправил очки на мясистом носу, сказал с умной усмешкой:
— Давеча, на Москве, был я на полотняном заводе, говорил с мастерами, как для нас, для поморов, добрую парусную снасть ткать. После, для ради прогулки, забрел на берег речки Яузы. Гляжу — бегает там суденышко малое, не более нашей двинской посудинки, что женки молоко возят. Челнок! А народу кругом — и-и-и! Силища! Чего, спрашиваю, у вас, православные, стряслось? Тут один с эдакой бородищей, в шубе, в шапке высоченной, мне ответствует: «Царь-де государь Петр Алексеевич от аглицкого ученого немца морские художества перенимает и для того на сем корабле, именуемом бот, упражняется!»
Корелин захохотал, закашлялся, махнул рукой:
— На корабле! Вон оно как! Бот именуемом! Слышал, Тимофей? Хотел я тому боярину слово молвить, да раздумал, ему с коня-то да в горлатной шапке виднее, где корабль и где аглицкий ученый немец…
Они еще постояли на берегу, провожая взглядами лодьи, кренящиеся под парусами на свежем ветру, помолчали, потом пошли к тележке, что поджидала их у ворот обители…
— А какое слово ты, Иван Кононович, хотел боярину молвить? — спросил Кочнев, когда тележка тронулась с места.
— А такое, друг мой добрый, — не сразу ответил лодейный мастер, — хитрое слово: поклонись-де царю, боярин, дабы не от аглицкого ученого немца морские художества перенимал, а к нам бы приехал — в Лодьму, али в Кемь, али в Онегу, али к Архангельскому городу. Недаром-де говорится — Архангельский город всему морю ворот. Есть у нас чего посмотреть…