— Ну, делай, делай! — приказал думный Ларионов палачу. — Шевелись живее…
Два бобыля, жившие при тюремной избе, принесли Ефима. Стоять он не мог — его посадили под дыбой. Поздюнин заправил его руки в хомут, забрал петлею, вопросительно взглянул на думного дворянина Ларионова. Тот, раскидывая русые усы по щекам, навалился локтями на стол, приготовился слушать. Веревка пронзительно заскрипела. На розовой коже Гриднева проступили ребра, тело сделалось длинным, словно неживое. Поздюнин правой рукой взял кнут, плетенный из татарской жимолости, изготовился к удару.
— Ты легче! — велел думный. — Бей, да без поддергу!
И, оборотясь к Прозоровскому, объяснил:
— Хорош у нас палач, лучшего не сыщешь, да только тяжело бьет. А ежели еще с поддергом — жди не менее часу, покуда водою отольют…
Веревка все скрипела. Гриднев совсем повис, в тишине было слышно его свистящее дыхание. Думный, все раскидывая по щекам усы, спросил:
— Ну, дядя, будешь сказывать по чести?
Гриднев ответил сразу, спокойным голосом, будто сидел на лавке:
— Ты знай своего дядю палача Оську, орленый кнут да липовую плаху. Я тебе, суке, не дядя.
— Бей! — приказал думный.
Поздюнин развернул руку с кнутом, скривился, крикнул, как кричат все кнутобои:
— Берегись, ожгу!
Кнут коротко свистнул в воздухе, по телу Гриднева прошла судорога, Ларионов посоветовал:
— Вишь — тяжелая рука. Сказано — легше!
— Как научены, — молвил Оська Поздюнин. — Сызмальства работаем, не новички, кажись…
— Ты поговори!
Из груди Гриднева вырвалось хрипение, он забормотал сначала неясно, потом все громче, страшнее:
— Все вы тати, воеводу на копья, детей евоных под топор, обидчики, душегубцы, змеи, аспиды…
Прозоровский, пожелтев лицом, подался вперед, слушал; Поздюнин замер с занесенным кнутом; думный Ларионов кивал, словно бы соглашаясь с тем, что говорил Ефим; дьяк Молокоедов, высунув язык от усердия, разбрызгивая чернила, писал быстро застеночный лист. Гриднев кричал задыхаясь, вися в хомуте на вывернутых руках, теряя сознание:
— Пожгем вас, тати, головы поотрубаем, детей ваших в Двину, в Двину, в Двину…
— Спускай! — велел Молокоедов.
Бобыли бережно приняли на руки бесчувственное тело, отнесли на рогожку. Поздюнин пошел в свой угол докушивать обед. Прозоровский укоризненно качал головой. Гусев сказал:
— Покуда отживет — другого попытаем.
Привели Ватажникова. Он, не поклонившись, взглянул на боярина, усмехнулся, скинул кафтан, рубашку, повернулся к воеводе спиной в запекшихся, кровоточащих рубцах.
— Пожгем тебя нынче, ярыгу! — пригрозился Молокоедов. — Иначе заговоришь!
Бобыли принесли огня в железной мисе. Вновь заскрипела веревка, смуглое, скуластое лицо Ватажникова побелело, он молчал. Бобыли захлопотали возле угольев, накидали сухой бересты, щепок. Лицо Ватажникова исказилось, было слышно, как заскрипел он зубами.
— Говори! — крикнул Молокоедов.
— Молчу… — не сразу произнес Ватажников.
— Бей! — грузно поднимаясь с места, велел Прозоровский. — Бей, кат!
Поздюнин заторопился, отошел шага на два, негромко упредил:
— Ей, ожгу!
— Дважды! — крикнул Ларионов.
Кнут опять просвистел.
— В третий? — спросил Оська.
— Дышит?
— Кажись, нет.
— Спускай! Да побережнее, чтобы темечком не стукнуть…
Покуда Ватажникова отливали водой, вновь подняли Гриднева. С огня он начал говорить быстро, неразборчиво, сначала тихо, потом все громче. Пламя в мисе горело ярко, черный дым уходил в волоковое окно. Прозоровский прихлебывал квас, дьяки писали, думный дворянин подавал команды.
— Свои, добрые везде есть, — хрипел Гриднев, — работные люди за нами, на верфях многие за нами, которые с голоду мрут, пухнут, цынжат. Стрельцы, драгуны — к нам придут. Хлебники в городе, квасники, медники, ямщики, рыбари…
— Имена говори! — крикнул Ларионов.
Ефим не слышал.
— Мушкеты у нас будут, — шептал он, — пистоли, пушки будут, кончим с вами, изверги…
Его опять сняли. В застенке стало жарко, боярин сбросил шубу, палач — рубаху. Молокоедов объяснял воеводе, что все делается по закону. В законе сказано пытать до трех раз, однако с тем, что когда вор на второй или третьей пытке речи переменяет, тогда еще три раза можно делать. Ежели на шестой пытке от прежнего отопрется — еще можно пытать. С десятой пытки, по закону, горящим веником по спине вора шпарят. То пытка добрая, редко кто выстаивает.
— Нынче ж у вас какая? — спросил воевода.
— А девятая.
— Речи переменили?
— Ранее молчали, князь, а теперь грозятся.
— Шпарь вениками!
Дьяки переглянулись, послали бобыля калить лозовые прутья. В открытое окошко донеслось бряканье маленького колокола, — все остальные в городе снял Иевлев. Алексей Петрович широко закрестился, дьяки закрестились помельче. Палач Поздюнин не посмел вовсе: не при том деле стоял, чтобы креститься.
Когда Ватажникова повели опять, Ларионов сказал рассудительно:
— Говори лучше не под дыбой. Говори добром. Повинись всеми винами, назови дружков. Так-то, не по-божьему, — черными словами ругаться да грозиться. Говори здесь, в спокойствии, с разумом. Сам посуди, человече: лик опух, кровища через кожу идет, глаза не видят, ноги сожжены, долго ли живот свой скончать, не покаявшись. Для облегчения тебе буду спрашивать, ты же отвечай разумно…
— Спрашивай! — хрипло ответил Ватажников.
— Спрашиваю: для чего лихое дело затеяли, когда ведаете, что свейский воинский человек идет землю нашу воевать?
Ватажников подумал, глотнул воздух, сказал внятно: