— Не пожелаю! — сказал Рябов.
— Отчего так, человек?
— Оттого, что так.
— Но отчего же именно так, а не иначе?
— Я — мужик вольный, — хмуро сказал Рябов, — и что оно такое «морской слуга» — не знаю и знать не хочу. Я рыбак и кормщик, своего моря старатель, что мне в слуги наниматься…
А Митенька между тем переводил русским купцам:
— Шхипер еще говорит, что для вас то большое удовольствие, что они сюда пришли, а не пришли бы — и вовсе вам тогда погибель, конченное было бы дело. Как они пришли, то вы хоть за что, а можете продать свои товары: русскому человеку много не нужно, так он говорит, русский человек скромно может жить да поживать, пусть себе больше молится своему русскому богу и повинуется своим начальникам, в том и есть для него доброе…
Купцы, тяжело дыша, испуганные, пожелтевшие, гуртом пошли к столу, носатый Цапля принес еще стульев и скамью, по палубе медленно прошагал командир конвоя Гаррит Коост — с темным, перерубленным от виска до подбородка лицом, в кожаной кольчуге, в перчатках с раструбами, с пистолетом за широким ремнем. Сел к столу, развалясь, кивнул на купечество перекупщику, засмеялся.
Вблизи «Золотого облака» становились на якоря другие корабли заморских купцов: шхиперы, любезно улыбаясь, перемигивались с Яном Урквартом. На загадочном, непонятном Митеньке языке он что-то быстро рассказал двум шхиперам, те зашептали другим — и Рябов вздохнул: туго будет в нонешнюю ярмарку городу Архангельскому, не продать по своей цене ни на единую денежку, сговорились заморские воры, пойдет сейчас стон да плач там, на берегу.
— Господин Гаррит Коост — конвой, — сказал Митенька, — просят вам передать, господа гости: нынче в морях от морского пирату нет свободного прохода, что похощет воровской человек, то и сделает, наверное в последний раз сюда из немцев они пришли, более не пойдут. Господин Гаррит Коост говорят, что на един купецкий корабль надо два конвойных иметь, а оно в большие деньги обходится, чистое разорение негоциантам.
Гаррит покачал головой, набил трубку черным табаком, закурил.
Купцы задвигались, закрестились от сатанинского зелья, Коост пускал дым в бородатые лица, приминал табак обрубленным пальцем, водил пьяными глазами. Более он не сказал ни слова. Другие иноземцы тоже молчали, улыбаясь, потягивали мальвазию, прихлебывали ром, покуривали на двинском ветерке. Матросы на юте в два голоса запели песню, другие голоса подхватили, Рябов слушал и, отворотившись от компании, смотрел на близкий берег, где чернела толпа людишек, — они ждали, что скажут, возвернувшись, купцы. Товары везли издалека — где водою, где волоком, где на веслах, где переваливали на коней. От того пути люди вовсе измучились, лица спеклись, кости проступили наружу, кожа стерлась на ладонях до крови, у возчиков попадали лошади. Как теперь жить, что скажешь женам, чем накормишь малых детушек?
С приятной улыбкой Ян Уркварт крикнул начальному боцману, чтобы для услаждения гостей играла на юте музыка, и музыка тотчас же заиграла — медленно и печально, и под эту музыку взошел на «Золотое облако» келарь отец Агафоник в праздничной рясе, в клобуке, с посохом. Послушник, обливаясь потом, волочил за ним берестяный туес с гостинцами…
— Ваш лоцман, — сказал шхипер Агафонику, — чистое чудо! Я не могу не уважать подлинное умение, но еще глубже, мой отец, я уважаю талант. Во всякой работе можно быть умелым, и это очень хорошо, но от умения до таланта — как от земли до небесной лазури. Ваш монастырский лоцман наделен подлинным умением. Бог всеблагий подарил ему и талант моряка. Большой Иван не боится стихии воды. Стихия ветра тоже не страшна ему, а его несколько грубые манеры не лишены своеобразного величия. В море, в шторм, от чего, разумеется, боже сохрани, такой помощник — сущая находка…
Митенька переводил, счастливо улыбаясь…
Шхипер вынул из кошелька, висевшего на поясе, золотой, положил его на стол перед Рябовым, слегка поклонился, прося принять.
— Сей кормщик еще и богобоязнен, — произнес келарь, протягивая руку к золотому, — потому все свои зажитые деньги отдает монастырю.
И Агафоник спрятал монету в свой просторный, вышитый, засаленный кошель.
— А вы, дети, ступайте! — сказал он Митеньке и кормщику. — Ступайте, что тут рассиживаться…
Медленно пошли Рябов и Митенька по натертой воском палубе к трапу и вскоре поднялись на бревенчатый осклизлый причал Двины, где дожидался купцов черный люд.
— Чего там? — спросил один, с красными глазами, с запекшимся, точно от жару, ртом.
— Худее худого! — молвил Рябов.
Толпа тотчас же сгрудилась вокруг них — надавила так, что Митенька крякнул.
— Но, но — дите мне задавите! — сказал Рябов.
— Не берут товары-то? — спросил другой мужичонко, в драном кафтане, изглоданный, с завалившимися щеками.
Полуголые дрягили — двинские грузчики, здоровенные, бородатые, с крючьями — заспрашивали:
— А дрягильские деньги когда давать будут, кормщик, не слыхивал ли?
— Сколько пудов перевезли, как теперь-то?
— Онуфрий брюхо порвал, вот лежит, чего делать?
Тот, которого назвали Онуфрием, лежа на берегу, на рогоже, дышал тяжело, смотрел в небо пустыми, мутными глазами.
— Как хоронить будем? — спросил кто-то из толпы.
Один вологжанин, другой холмогорец — закричали оба вместе:
— Провались они, гости, испекись на адовом огне, нам-то наше зажитое получить надобно…
— Нанимали струги, а теперь как? Ты скажи, кормщик, что нонче делать?
Еще один — маленький, черный — пихнул Рябова в грудь, с тоской, с воем в голосе запричитал: