Рябов усмехнулся, сказал:
— Весело живем, ладно! До того ладно, что и не знаем — под кем живем, кому шапку ломать.
Иноземцы опять завели драку, вывалились на ветер колоться шпагами. Один, весь в кровище, рухнул наземь. Помирать его тоже отнесли на реку — там можно было обобрать усопшего поспокойнее.
— Может, в дальнюю камору пойдем? — спросил Митенька, робея шуму и со страхом поглядывая на беспрестанно хлопающую дверь кружала.
— Везде насидимся! — ответил Рябов. — Я сюда, детушка, не по пути на малое время заворотил. Во славу ныне гулять буду!
Светлые глаза его вспыхнули недобрыми огнями, тотчас же погасли, и лицо вдруг сделалось угрюмым и немолодым.
— А и намучились вы, видать, дядечка! — тихо сказал Митенька.
— Тебе-то откуда ведомо?
— Глядючи на вас…
— Глядючи… вот поглядишь, каков я к утру буду…
Опять хлопнула дверь — вошли корабельщики с «Золотого облака»: начальный боцман, плешивый, черный, худой; с ним два матроса, один абордажный — для морского бою — в панцыре и с ножом поперек живота, другой — палубный — весь просмоленный, в бабьем платке на одном ухе, с серьгой вдоль щеки. Митенька впился в них глазами, толкнул Рябова, прошептал:
— Ой, дядечка, кабы худа не приключилося…
— От них-то? — с усмешкой спросил Рябов. — Больно мы им нужны…
Корабельщики сели и спросили себе русского вина, а начальный боцман, приметив Рябова, любезно ему улыбнулся и помахал рукой. Кормщик ответил ему приличным поклоном. Все было хорошо: в кружале повстречались морского дела старатели, сейчас они будут пить и, быть может, выпьют за здоровье друг друга.
Гишпанский старший боцман Альварес дель Роблес давно бы вышел в шхиперы и получил в свои руки корабль, если бы нашелся такой негоциант, который доверил бы часть своего состояния этому сладкоречивому, жестокому черноволосому человеку.
Негоцианта такого не находилось, и дель Роблес корабля не получал. Шли годы, гишпанец облысел, дважды нанимался к шведам на военные корабли, вновь уходил к негоциантам, к голландским, к бременским, к датским. В одном плавании был штурманом, но корабль, груженный ценными товарами — медью, клинками и пряностями, подвергся нападению пиратов, которые перебили команду, гишпанского же штурмана спасла судьба, живым он возвратился в Бремен через два года. В Бремене гишпанца никто не взял на корабль. Тогда он отправился в Стокгольм и еще немного послужил шведам. Но оттуда опять был прогнан и вновь долгое время плавал простым матросом, пока не вернулся к должности начального боцмана.
Со временем шхиперы стали как бы побаиваться своего боцмана, заискивать в нем, искать его расположения. Люди понаблюдательнее шептались о том, что корабли, на которых служил дель Роблес, менее подвергались нападениям пиратов. Говорили также, что иные осторожные негоцианты через посредство облысевшего гишпанца платили какую-то дань каким-то корабельщикам и даже получали в том свидетельство с печатью, на которой была будто бы изображена совиная голова. Говорили еще, что стоило показать это свидетельство пиратам, завладевшим кораблем, как они с любезностью покидали плененное судно.
Разумеется, все это было чепухой, на которую не следовало обращать внимания, но все-таки гишпанец знал не только свое боцманское дело. Он знал гораздо больше того, что надлежало знать начальному боцману, и потому служил у шхипера Уркварта, про которого говорили, что он не только шхипер и негоциант, но еще и воинский человек, правда — в прошлом.
Дель Роблес вместе со своим шхипером выполнял отдельные поручения кое-каких влиятельных и даже знаменитых персон, и эти-то поручения главным образом заставляли обоих — и шхипера и его боцмана — бороздить моря и океаны, подвергаться опасности, лишениям и рисковать не только здоровьем, но и самой жизнью, которой они оба чрезвычайно дорожили, догадываясь, что она одна и что за гробом их ничего решительно не ожидает.
Начальный боцман знал, что Рябов запродан шхиперу Уркварту. Знал он также и то, что русский кормщик ушел от святого отца. Но сейчас его занимало другое дело, и ради этого дела он велел толстогубому малому, служащему в трактире, подать великому русскому кормщику и лоцману наилучшей водки и закуски от его, боцманова, стола.
Малый подал. Рябов удивленно повел бровью. Малый объяснил, от кого угощение.
— Ишь ты! — сказал Рябов и приказал позвать Тощака.
Мутноглазый целовальник подошел боком, с опаской, воззрился на Рябова осторожно, — чего еще надобно этому детине?
— Возьмешь берестяной кузовок, — велел Рябов. — Чистенький, гладенький, получше… Из тех, что искусницы на Вавчуге делают… Кузовок тот до самого краю завалишь сладостями — хитрыми заедками медовыми и маковыми, ореховыми на патоке, да подиковиннее: кораблики бывают, птицы, избы, сани… Понял ли?
Тощак смотрел с подозрением: где такое слыхано, чтобы питух на сладкое кидался?
— Для чего оно?
— Для надобности.
— Для какой надобности? Сватов засылать?
— Сватов не буду засылать. Слушай далее — еще не все сказано. Стол раскинь для большого сидения…
Целовальник изобразил на лице тупость.
— Стол постелишь не грязной тряпицей, а шитой скатертью. На стол поставишь…
Рябов задумался, пощипывая бороду.
— Поставишь вина перегонного да ухи — доброй, боярской, с шафраном, чтобы жирная была, слышишь ли? Курей подашь с уксусом, да ставленной капусты квашеной, да гороху битого с луком и чесноком. Вино чтобы в мушорме подал, а не в штофе, да не в корце, пить будут большие люди — не воры, не тати, корабельного дела старатели…